«Солнце плавит всю Москву в один кусок, звучащий как труба, сильной рукой потрясающий всю душу. Нет, не это красное единство – лучший московский час. Он только последний аккорд симфонии, развивающей в каждом тоне высшую жизнь, заставляющей звучать всю Москву подобно fortissimo* огромного оркестра. Розовые, лиловые, белые, синие, голубые, фисташковые, пламенно-красные дома, церкви – всякая из них как отдельная песнь – бешено зеленая трава, низко гудящие деревья, или на тысячу ладов поющий снег, или allegretto** голых веток и сучьев, красное, жесткое, непоколебимое, молчаливое кольцо кремлевской стены, а над нею все превышая собою, подобная торжествующему крику забывшего весь мир аллилуйя, белая длинная стройно-серьезная черта Ивана Великого. И на его длинной, в вечной тоске по небу напряженной шее – золотая глава купола, являющая собою, среди других золотых, серебряных, пестрых звезд обступивших ее куполов, Солнце Москвы»
Синестетический образ московского заката десятилетиями преследовал Кандинского — долгие годы ему казалось, что художественных сил никогда не хватит на то, чтобы воспроизвести его в живописи. Среди однокашников, обучавшихся у живописцев Ашбе и фон Штука, он не выделялся мастерством рисунка — его этюды отличала пестрота красок, пренебрегающая реалистичностью и детальной образностью. В таком стиле он писал городские пейзажи, на весь мир прославившие крошечный приальпийский город Мурнау; когда навещал родные места, возвращаясь из Германии — иначе, но тоже очень ярко, близко к Рериху и Билибину, изображал русских витязей, крестьян, мореходов, фантастические древнерусские города.
Ближе всех к этому идеалу подобрался композитор Арнольд Шёнберг. Побывав на его концерте, Кандинский угадал в Шёнберге родственную душу — новатора, который тоже искал высший смысл искусства за пределами конкретных образов, общепринятых форм и вульгарно понятой красоты — внешней «красивости», подменившей «внутреннее прекрасное». Художник тут же вступил с композитором в переписку, продлившуюся два десятилетия. К тому моменту Кандинский уже давно двигался к созданию собственной теории искусства, которой предстояло обосновать невиданное в живописи течение — абстракционизм.
По ранним картинам видно, что после импрессионистов Кандинский увлекался «дикими, хищными» фовистами, которые, как и он, ставили собственное восприятие цветов выше, чем физическую реальность; вдохновлялся работами Поля Сезанна и Анри Матисса. Он был убеждён, что для них предметы, люди и пейзажи — лишь исходная точка для создания картины; не просто красочной композиции, а «внутренне звучащей вещи», выражающей духовную гармонию. В таких картинах, по мнению Кандинского, одухотворялась даже мёртвая материя — по-своему жили предметы, цвета и плоскости. Того же он искал в музыке: считал, что живописцам стоит учиться у музыкантов, которые не воспроизводят звуки природы, а «выражают человеческую душевную жизнь» и вместе с тем порождают «своеобразную жизнь музыкальных тонов». Живописи будущего, как и музыке, следовало отказаться от подражания реальности действительности и воспевать внутреннюю ценность гармонии — то есть стать абстрактной.
*в музыке: очень громко
** в музыке: несколько оживлённо, чуть медленнее, чем allegro (быстро, бодро)